— Когда ты снова собираешься вернуться на службу?
Микаел опустил глаза.
— Я не знаю. Мне хотелось бы бросить это.
Лицо государственного мужа побагровело.
— Бросить? Тебе хотелось бы это бросить? И это оправдание? Ты, что, трус?
«Трус, — с горечью подумал Микаел. — Можно ли назвать человека трусом, если он по чужой воле проводит в аду целых пять лет? Возможно, это и есть трусость?»
— Нет, дядя Габриэл. Я болен. Серьезно болен.
— А врач говорит другое.
— Я не знаю, что со мной. Я не могу жить среди людей. И никогда не мог. Но теперь стало еще хуже. Я стою на пороге пустоты, готовой поглотить меня целиком.
Некоторое время граф Оксенштерн пытливо изучал его.
— Вздор! Я не желаю ничего слышать о таких причудах! Ты стал капитаном благодаря моему влиянию, и после этого ты ничего не желаешь делать! Да, я вижу, ты прекрасно управляешься в саду, но это неподходящее занятие для офицера высшего командного состава в армии Его Королевского Величества. Король Карл Густав опять вызывает меня к себе. Он вынужден идти против датчан: Фредерик III объявил Швеции войну, боясь, что Карл Густав захватит Немецкое королевство, а потом и Данию.
В действительности же Карлу V Густаву ничего не оставалось, как убраться из Польши, причинявшей ему столько хлопот, или, как он сам выразился: «Эта несчастная страна настолько обнищала за время войны, что мои бедные солдаты не могут больше найти здесь себе пропитание».
Габриэл Оксенштерн продолжал:
— Его Величество желают видеть меня рядом с собой, и я иду на его зов. Но на этот раз я хочу взять с собой тебя. Ты будешь сопровождать меня все это время, чтобы я мог присматривать за тобой. Вместе с замечательными солдатами Его Величества мы выбьем из тебя твою дурь!
Дурь? Это слово напоминало Микаелу о чем-то неприятном. От кого он в последний раз слышал его? От той старухи в ливландском городке… Снег. Промерзшие в сапогах ноги. Дымок над крышей дома. Надгробная плита в пустой церкви…
«Мертвецы не приносят ничего хорошего…»
— Вот увидишь, ты оживешь, начав чем-то заниматься, — заботливо произнес Габриэл Оксенштерн. — Военная жизнь излечивает мужчин от слабости.
Он говорил это, опираясь на собственный опыт. В его роду все были военными и офицерами. Микаел не унаследовал этих традиций.
Внезапно он почувствовал, что судьба его предрешена. Какая польза от того, что он будет противиться этому? Его забросило в солдатскую жизнь, словно в какой-то водоворот, и теперь засасывало в самую воронку. И было бессмысленно цепляться за края этой воронки. Рано или поздно он все равно бы сорвался.
Он кивнул в горькой покорности и пообещал поехать с ним. Какое это имело теперь значение? Он пробыл дома полтора года — и никаких изменений не произошло, он так и не нашел своего места в жизни.
В самый последний вечер, проведенный дома, Микаел пережил то, чего больше всего боялся: очередной приступ в присутствии Анетты.
Вечер начался прекрасно. Взволнованные его предстоящим отъездом, они сидели вдвоем дольше обычного. И Микаел сказал:
— Что-то я проголодался!
— В такое позднее время? Когда все уже спят!
— Давай пойдем на кухню и сами приготовим что-нибудь!
— Ты? Даже и не говори об этом!
— Почему же?
— Ты сам знаешь, почему. Есть же определенные приличия…
Он наклонился к ней над столом.
— Анетта! Приличия существуют лишь для того, чтобы их нарушать. Но ты, очевидно, не умеешь готовить. Что ты, собственно, умеешь делать?
Он специально провоцировал ее этими вопросами. На ее щеках появились красные пятна, но он продолжал:
— Ну, хорошо, тогда я сам приготовлю. Я частенько делал это.
Анетта вскочила.
— Нет, разумеется, я умею! Я многому научилась дома, во Франции. Пойдем же, я приготовлю что-нибудь. Я надеюсь… — усмехнулась она.
Он тоже улыбнулся.
— Мне будет приятно взглянуть на это. Идем!
Кухня была сферой обитания прислуги. Члены семьи редко появлялись здесь — разве что дать распоряжения относительно еды.
И когда они вошли в просторную кухню с огромной печью и утварью на стенах, Анетта засмеялась, беспомощно оглядываясь по сторонам.
— Здесь ничего не найдешь, — растерянно и немного пристыженно пробормотала она. — Вот эта дверь наверняка ведет в кладовку…
Они вместе вошли туда, оказавшись почти рядом в темном помещении.
В кладовке чудесно пахло. Микаел прихватил с собой фонарь.
— Еды здесь, во всяком случае, достаточно, — сказал он. — Вот корзина с яйцами…
— Да, а вот висит окорок. Я могу приготовить омлет по-французски.
— Прекрасно! Хлеб, масло, сыр… все это мы берем.
— Я знаю, где растительное масло. Но ведь огонь в печи, наверное, погас?
— Думаю, что нет. Угольки были красные. Я сейчас все устрою!
Вскоре кухонный стол был уставлен прекрасной едой. Анетта пыталась с сомнительным успехом состряпать омлет своего детства. Щеки ее порозовели, она была возбуждена, как никогда.
За едой Микаел глубокомысленно заметил:
— Это так здорово, Анетта! Почему мы раньше до этого не додумались?
Вид у нее сразу стал испуганным и натянутым.
— Господам не подобает… Впрочем, извини, это в самом деле здорово!
— Я никогда не чувствовал себя господином!
— Однако ты господин! Тебе не следует забывать об этом!
— Ты так считаешь? Может быть, в этом-то и состоит ошибка…
— Какая ошибка?
— О, забудем об этом. Можно мне еще немного масла?
Она услужливо передала ему масло.
— Как ты думаешь, что скажут слуги утром по поводу нашего вторжения?
— Но мы же уберем за собой!
— Уберем? Ты с ума сошел! Мы не обязаны этого делать!
Он положил руку на ее ладонь, предостерегающе сжал ее.
— Мы уберем за собой, и никаких глупостей, поняла?
— Глупостей? — прошептала она. Губы ее побледнели, она не протестовала.
Плотно сжав рот и не проронив ни звука, она убрала со стола, поставила на место посуду. Микаел сделал остальное.
Когда все было закончено, она с изумлением взглянула на него: он стал вдруг каким-то притихшим, стоял, уставившись на стол застывшими глазами.
Микаел не замечал Анетты. Он снова был там, в пустом пространстве, наполненном жалобными криками. Страх снова охватил его — и он ничего не мог с этим поделать, он потерял связь с окружающим миром. И снова что-то неведомое мелькнуло в тумане, стало приближаться, превращаться во что-то жуткое, черное, заполняющее собой большую часть пространства.
— Микаел! — испуганно произнес кто-то рядом с ним, — Микаел, что с тобой? Отвечай же!
Лоб его покрылся потом, рубашка прилипла к телу.
«Вот сейчас меня поглотит это, и все будет кончено. Боюсь ли я этого или желаю этого? И то, и другое…»
— Микаел!
«Я так устал, так устал… Да, я хочу этого. Я не могу так больше. Я тоскую по великому сну».
— Микаел, ответь мне! Я помогу тебе!
Он закрыл глаза и вздохнул. Потом бессильно опустился на колени, обвил руками Анетту, которая продолжала стоять, словно окаменев.
— Помоги мне, Анетта! Господи, помоги мне!
— Микаел, ты сходишь с ума?
— Я больше не могу, Анетта. Я выдохся. Это происходит все чаще и чаще.
— Чаще?
— Да. Доминик знает. Он понял, что со мной.
— Но…
Она колебалась между желанием утешить его и желанием выказать свою неприязнь. Она неловко положила ладони на его голову.
— Микаел… Я недостаточно сильная. Я с этим не справлюсь, мне страшно! — Она заплакала. — Я хотела бы тебе помочь, но я не могу. И я не знаю, почему. Это так… ужасно!
Он понял. Сумасшедшие, душевнобольные были изгоями общества.
Для них не было места в обществе, тем более — в высшем свете.
Он со вздохом поднялся.
— Извини меня, дорогая. Хорошо, что завтра я уезжаю.
Она стояла и смотрела, как он выходит из кухни, согнувшись под бременем скорби и одиночества. Анетта еще не осознала важности осенившей ее мысли: «Мама, Вы никогда не говорили о том, что у мужчин есть душа. Есть у них душа или нет?»